«Говорят, что в недрах русской земли скрывается много
естественных богатств, которые остаются без употребления
и даже без описания. Это может, конечно, об’ясняться
огромным об’емом страны. Более удивительно, что в
небольшой области русской литературы тоже существуют
такие сокровища, которыми мы не пользуемся и которых
почти не знаем. Самым драгоценным из этих кладов я
считаю лирическую поэзию Тютчева. Этого несравненного
поэта, которым гордилась бы любая литература, хорошо
знают у нас только немногие любители поэзии, огромному
же большинству даже «образованного» общества он известен
только по имени да по двум-трем (далеко не самым лучшим)
стихотворениям, помещаемым в хрестоматиях или положенным
на музыку. Я часто слыхал восторженные отзывы о
стихотворениях Тютчева от Льва Толстого и от Фета;
Тургенев в своей краткой рецензии называет Тютчева
«великим поэтом»; Ап. Григорьев упоминает о нем, говоря
о наших поэтах, особенно отзывчивых на жизнь природы; но
специального разбора или об’яснения его поэзии до сих
пор не существует в нашей литературе, хотя прошло уже
более двадцати лет с его смерти. Превосходное сочинение
И. С. Аксакова есть, главным образом, биография и
характеристика личности и славянофильских взглядов
поэта. В настоящем очерке я беру поэзию Тютчева по
существу, чтобы показать ее внутренний смысл и значение.
Прежде всего бросается в глаза при знакомстве с нашим
поэтом созвучие его вдохновения с жизнью природы, —
совершенное воспроизведение им физических явлений, как
состояний и действий живой души. Конечно, все
действительные поэты и художники чувствуют жизнь природы
и представляют ее в одушевленных образах; но
преимущество Тютчева перед многими из них состоит в том,
что он вполне и сознательно верил в то, что чувствовал —
ощущаемую им живую красоту принимал и понимал не как
свою фантазию, а как истину. Эта вера и это понимание
стали редки в новое время, — мы не находим их даже,
например, у такого сильного поэта и тонкого мыслителя,
как Шиллер. В своем знаменитом стихотворении «Боги
Греции» он предполагает, что природа только была жива и
прекрасна в воображении древних, а на самом деле она
лишь мертвая машина. Смерть эллинской мифологии была для
Шиллера смертью самой природы; вместе с прекрасными
богами Греции исчезла и душа мира, оставив только свою
тень в художественных памятниках классической древности.
Тютчев не верил в эту смерть природы, и ее красота не
была для него пустым звуком. Ему не приходилось искать
душу мира и безответно приветствовать отсутствующую: она
сама сходилась с ним и в блеске молодой весны, и в
«светлости осенних вечеров», в сверканьи пламенных
зарниц и в шуме ночного моря она сама намекала ему на
свои роковые тайны. И без греческой мифологии мир был
полон для него и величия, и красоты, и красок. В этом
нет еще ничего особенного. Живое отношение к природе
есть существенный признак поэзии вообще, отличающий ее
от двоякой прозы: житейски-практической и
отвлеченно-научной. В минуты настоящего поэтического
вдохновения и Шиллер забывал, конечно, о часовом
механизме и о законе тяготения — и отдавался
непосредственным впечатлениям природной красоты. Но у
Тютчева, как я уже заметил, важно и дорого то, что он не
только чувствовал, а и мыслил, как поэт — что он был
убежден в об’ективной истине поэтического воззрения на
природу. Как бы прямым ответом на Шиллеровский
похоронный гимн мнимо-умершей природе служит
стихотворение Тютчева:
Не то, что мните вы, природа —
Не слепок, не бездушный лик;
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
Вовсе не высшее знание, а только собственная слепота и
глухота заставляют людей отрицать внутреннюю жизнь
природы:
Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как в потьмах.
Для них и солнца, знать, не дышат,
И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили,
И ночь в звездах нема была;
И языками неземными,
Волнуя реки и леса,
В ночи не совещалась с ними
В беседе дружеской гроза...
Глубокое и сознательное убеждение в действительной, а не
воображаемой только, одушевленности природы избавляло
нашего поэта от того раздвоения между мыслью и чувством,
которым с прошлого века и до последнего времени страдает
большинство художников и поэтов. Его ум был вполне
согласен с вдохновением: поэзия его была полна сознанной
мысли, а его мысли находили себе только поэтическое, т.
е. одушевленное и законченное выражение.
Убеждение в истинности поэтического воззрения на природу
и вытекающая отсюда цельность творчества, гармония между
мыслью и чувством, вдохновением и сознанием, составляют
преимущество Тютчева даже перед таким значительным
поэтом-мыслителем, как Шиллер; но, разумеется, это не
есть исключительное преимущество нашего поэта или
специфическая особенность его поэзии.
Конечно, Тютчев не рисовал таких грандиозных картин
мировой жизни в целом ходе ее развития, какую мы находим
у Гете, например, в стихотворении: «Vertheilet euch
durch alle Regionen...»
Но и сам Гете не захватывал, быть может, так глубоко,
как наш поэт, темный корень мирового бытия, не
чувствовал так сильно и не сознавал так ясно ту
таинственную основу всякой жизни, — природной и
человеческой, — основу, на которой зиждется и смысл
космического процесса, и судьба человеческой души, и вся
история человечества. Здесь Тютчев действительно
является вполне своеобразным и если не единственным, то
наверное самым сильным во всей поэтической литературе. В
этом пункте — ключ ко всей его поэзии, источник ее
содержательности и оригинальной прелести.
«Олимпиец» Гете обнимал своим орлиным взглядом величие и
красоту живой вселенной. Он знал, конечно, что этот
светлый, дневной мир не есть первоначальное, что под ним
скрыто совсем другое и страшное, но он не хотел
останавливаться на этой мысли, чтобы не смущать своего
олимпийского спокойствия. Но при таком одностороннем
взгляде смысл вселенной не может быть раскрыт во всей
своей глубине и полноте. Наш поэт одинаково чуток к
обеим сторонам действительности; он никогда не забывает,
что весь этот светлый, дневной облик живой природы,
который он так умеет чувствовать и изображать, есть пока
лишь «златотканный покров», расцвеченная и позолоченная
вершина, а не основа мироздания:
На мир таинственный духов,
Над этой бездной безымянной
Покров наброшен златотканный
Высокой волею богов.
День — сей блистательный покров —
День — земнородных оживленье,
Души болящей исцеленье,
Друг человеков и богов!
Но меркнет день, настала ночь, —
Пришла — и с мира рокового
Ткань благодатную покрова,
Собрав, отбрасывает прочь.
И бездна нам обнажена,
С своими страхами и мглами,
И нет преград меж ей и нами:
Вот отчего нам ночь страшна.
«День» и «ночь», конечно, только видимые символы двух
сторон вселенной, которые могут быть обозначены и без
метафор. Хотя поэт называет здесь темную основу
мироздания «бездной безымянной», но ему сказалось и
собственное ее имя, когда он прислушивался к напевам
ночной бури:
О чем ты воешь, ветр ночной?
О чем так сетуешь безумно?
Что значит странный голос твой,
То глухо-жалобный, то шумный!
Понятным сердцу языком
Твердишь о непонятной муке,
И роешь и взрываешь в нем
Порой неистовые звуки.
О, страшных песен сих не пой
Про древний хаос, про родимый!
Как жадно мир души ночной
Внимает повести любимой!
Из смертной рвется он груди
И с беспредельным жаждет слиться.
О бурь уснувших не буди:
Под ними хаос шевелится!.....
Хаос, т. е. отрицательная беспредельность, зияющая
бездна всякого безумия и безобразия, демонические
порывы, восставшие против всего положительного и
должного — вот глубочайшая сущность мировой души и
основа всего мироздания. Космический процесс вводит эту
хаотическую стихию в пределы всеобщего строя, подчиняет
ее разумным законам, постепенно воплощая в ней идеальное
содержание бытия, давая этой дикой жизни смысл и
красоту. Но и введенный в пределы всемирного строя, хаос
дает о себе знать мятежными движениями и порывами. Это
присутствие хаотического, иррационального начала в
глубине бытия сообщает различным явлениям природы ту
свободу и силу, без которых не было бы и самой жизни и
красоты. Жизнь и красота в природе — это борьба и
торжество света над тьмою, но этим необходимо
предполагается, что тьма есть действительная сила. И для
красоты вовсе не нужно, чтобы темная сила была
уничтожена в торжество мировой гармонии: достаточно,
чтобы светлое начало овладело ею, подчинило ее себе, до
известной степени воплотилось в ней, ограничивая, но не
упраздняя ее свободу и противоборство. Так безбрежное
море в своем бурном волнении прекрасно, как проявление и
образ мятежной жизни, гигантского порыва стихийных сил,
введенных, однако, в незыблемые пределы, не могущих
расторгнуть общей связи мироздания и нарушить его строя,
а только наполняющих его движением, блеском и громом:
Как хорошо ты, о, море ночное.
Здесь лучезарно, там сизо-черно!
В лунном сиянии, словно живое,
Ходит и дышет и блещет оно.
На бесконечном, на вольном просторе
Блеск и движение, грохот и гром...
Тусклым сияньем облитое море,
Как хорошо ты в безлюдьи ночном!
Зыбь ты великая, зыбь ты морская!
Чей это праздник так празднуешь ты?
Волны несутся, гремя и сверкая,
Чуткие звезды глядят с высоты.
Хаос, т. е. само безобразие, есть необходимый фон всякой
земной красоты, и эстетическое значение таких явлений,
как бурное море или ночная гроза, зависит именно от
того, что «под ними хаос шевелится». В изображении всех
этих явлений природы, где яснее чувствуется ее темная
основа, Тютчев не имеет себе равных.
Не остывшая от зноя,
Ночь июльская блистала,
И над тусклою землею
Небо полное грозою
От зарниц все трепетало.
Словно тяжкие ресницы
Разверзалися порою,
И сквозь беглые зарницы
Чьи-то грозные зеницы
Загорались над землею.
Этот поразительный образ гениально заканчивается поэтом
в другом стихотворении:
...............
Одни зарницы огневые,
Воспламеняясь чередой.
Как демоны глухонемые,
Ведут беседу меж собой;
Как по условленному знаку
Вдруг неба вспыхнет полоса,
И быстро выступят из мраку
Поля и дальние леса.
И вот опять все потемнело,
Все стихло в чуткой темноте,
Как бы таинственное дело
Решалось там на высоте...
Частные явления суть знаки общей сущности. Поэт умеет
читать эти знаки и понимать их смысл. «Таинственное
дело», заговор «глухонемых демонов» — вот начало и
основа всей мировой истории. Положительное, светлое
начало космоса сдерживает эту темную бездну и постепенно
преодолевает ее. В последнем, высшем произведении
мирового процесса — человеке — внешний свет природы
становится внутренним светом сознания и разума, —
идеальное начало вступает здесь в новое, более глубокое
и тесное сочетание с земною душою; но соответственно
этому глубже раскрывается в душе человека и
противоположное демоническое начало хаоса. Ту темную
основу мироздания, которую он чувствует и видит во
внешней природе под «златотканным покровом» космоса, он
находит и в своем собственном сознании, —
И в чуждом, неразгаданном, ночном
Он узнает наследье роковое.
Главное проявление душевной жизни человека, открывающее
ее смысл, есть любовь, и тут опять наш поэт сильнее и
яснее других отмечает ту самую демоническую и
хаотическую основу, к которой он был чуток в явлениях
внешней природы. Этому вовсе не противоречит прозрачный
одухотворенный характер Тютчевской поэзии. Напротив, чем
светлее и духовнее поэтическое создание, тем глубже и
полнее, значит, было прочувствовано и пережито то
темное, не — духовное, что требует просветления и
одухотворения.
Жизнь души, сосредоточенная в любви, есть по основе
своей злая жизнь, смущающая мир прекрасной природы:
Что это, друг? Иль злая жизнь не даром, —
Та жизнь — увы! — что в нас тогда текла.
Та злая жизнь с ее мятежным жаром
Через порог заветный перешла?
Эта злая и горькая жизнь любви убивает и губит:
О, как убийственно мы любим.
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей.
И это не случайность, а роковая необходимость земной
любви, ее предопределение:
Любовь, любовь, — гласит преданье, —
Союз души с душой родной,
Их с‘единенье, сочетанье,
И роковое их слиянье,
И поединок роковой.
И чем одно из них нежнее
В борьбе неравной двух сердец,
Тем неизбежней и вернее,
Любя, страдая, грустно млея,
Оно изноет наконец.
Для Тютчева Россия была не столько предметом любви,
сколько веры — «в Россию можно только верить». Личные
чувства его к родине были очень сложны и многоцветны.
Было в них даже некоторое отчуждение, с другой стороны —
благоговение к религиозному характеру народа: «всю тебя,
земля родная, — в рабском виде Царь Небесный — исходил
благословляя», — бывали в них, наконец, минутные
увлечения самым обыкновенным шовинизмом.
Тютчев не любил Россию той любовью, которую Лермонтов
называет почему-то «странною». К русской природе он
скорее чувствует антипатию. «Север роковой» был для него
«сновиденьем безобразным»; родные места он прямо
называет не милыми:
Итак, опять увиделся я с вами,
Места не милые, хоть и родные,
Где мыслил я и чувствовал впервые.
...................
Ах, нет! Не здесь, не этот край безлюдный
Был для души моей родимым краем, —
Не здесь расцвел, не здесь был величаем
Великий праздник молодости чудной!
Ах, и не в эту землю я сложил
То, чем я жил и чем я дорожил...
Значит, его вера в Россию не основывалась на
непосредственном органическом чувстве, а была делом
сознательно выработанного убеждения. Первое, еще
неопределенное, но зато высоко-поэтическое выражение
этой веры он дал еще в молодости — в прекрасном
стихотворении «На взятие Варшавы». В своей борьбе с
братским народом Россия руководилась не зверскими
инстинктами, а только необходимостью «державы целость
соблюсти», для того, чтобы —
Славян родные поколенья
Под знамя русское собрать
И весть на подвиг просвещенья
Единомысленную рать.
И это высшее сознанье
Вело наш доблестный народ,
Путей небесных оправданье
Он смело на себя берет.
Он чует над своей главою
Звезду в незримой высоте
И неуклонно за звездою
Идет к таинственней мечте.
Эта вера в высокое призвание России возвышает самого
поэта над мелкими и злобными чувствами национального
соперничества и грубого торжества победителей. Необычною
у патриотических певцов гуманностью дышат заключительные
стихи, обращенные к Польше:
Ты ж, братскою стрелой пронзенный,
Судеб свершая приговор,
Ты пал, орел одноплеменный,
На очистительный костер.
Верь слову русского народа:
Твой пепл мы свято сбережем,
И наша общая свобода
Как феникс возродится в нем.
Позднее — вера Тютчева в Россию высказывалась в
пророчествах более определенных. Сущность их в том, что
Россия сделается всемирною христианскою монархией, —
... и не прейдет во век,
Как-то провидел Дух и Даниил предрек.
Одно время условием для этого великого события он считал
соединение Восточной церкви с Западною чрез соглашение
царя с папой, но потом отказался от этой мысли, находя,
что папство несовместимо со свободой совести, т. е. с
самою существенною принадлежностью христианства.
Отказавшись от надежды мирного соединения с Западом, наш
поэт продолжал предсказывать превращение России во
всемирную монархию, простирающуюся, по крайней мере, до
Нила и до Ганга, с Царьградом, как столицей. Но эта
монархия не будет, по мысли Тютчева, подобием звериного
царства Навуходоносора, — ее единство не будет держаться
насилием. По поводу известного изречения Бисмарка,
Тютчев противопоставляет друг другу два единства.
«Единство, — возвестил оракул наших дней, —
Быть может спаяно железом лишь и кровью»;
Но мы попробуем спаять его любовью, —
А там увидим, что прочней...»
|