Я не имею никаких сведений о первых десяти годах
пребывания Тютчева в Мюнхене, так как совсем не знал его
до 1830 г., близко же сошелся с ним лишь в 1833 г. Но
пожалуй, нетрудно представить себе, каков он был в ту
пору, которую можно было бы назвать его «Lehrjahre», и
проследить изгибы его умственного развития.
Когда в 1822 г. Тютчев уехал из России, русские умы все
еще находились под воздействием теократических идей,
пущенных в ход Жозефом де Местром, а также под влиянием
мистицизма, которому предавался Александр I. Разумеется,
образованный юноша не избежал этих влияний и на всю
жизнь сохранил их отпечаток*. В Германии, куда он
прибыл, по собственному его выражению, под звуки
«Freischütze», Тютчев встретил расцвет романтизма в
области искусств — поэзии, художеств, музыки и т. п. — и
вместе с тем расцвет рационализма в области философии,
где тогда неограниченно властвовал Гегель. Нет сомнения,
что Тютчев предался этому двойственному воздействию и
был глубоко потрясен противоречием, возникшим между его
чувствами, его «Gemüt» ||(позволю себе воспользоваться
этим непереводимым словом)|| и его разумом, —
противоречием, от которого он уже никогда не мог
освободиться. Впрочем, меня уверяют, что лучшее из этих
двух начал восторжествовало в нем на пороге Вечности.
Между тем, в 1828 г., если не ошибаюсь, желание видеть и
узнать один из великих очагов ||новейшей|| цивилизации
привело Тютчева в Париж, где он пробыл довольно долго.
Деля время между занятиями и светскими развлечениями, он
усердно посещал незабвенные курсы лекций Гизо, Кузена и
Виллемена и немало общался с некоторыми выдающимися
личностями той эпохи, а именно — с последователями
Ройе-Коллара. Пребывание в Париже было для Тютчева
решающим в том смысле, что оно отметило его последнюю,
западническую, если так можно выразиться, трансформацию.
Он проникся спиритуализмом Кузена2*
либеральным доктринерством Гизо, классическими теориями
Виллемена.
Я познакомился с Тютчевым вскоре после его возвращения.
По примеру славных учителей, коих имена я только что
перечислил, разговор его нередко принимал форму
ораторской речи: приходилось больше слушать его, чем
отвечать. За исключением Шеллинга и старого графа де
Монжела, он не находил себе равных собеседников, хотя
едва вышел из юношеского возраста3*.
Он удивил и очаровал меня. «Французский язык в его устах
приобретает особую прелесть», — сказал мне однажды один
очень умный французский священник, аббат Перро, выслушав
рассуждения Тютчева по поводу одного из современных
политических вопросов ||(не помню теперь, какого
именно). И это совершенно справедливо, особенно в
отношении его импровизированных речей, лишь отдаленное
подобие коих являет нам слог его писаний. То же самое
отмечали у Дидро, у Бенджамена Констана и г-жи де Сталь.
Остановлюсь на этом последнем имени. В самом деле,
||если бы мне нужно было охарактеризовать особенности
красноречия Тютчева и склад его ума в ту пору, я сравнил
бы их с одной из глав «Размышлений о французской
революции» г-жи де Сталь ||разумеется, в ее устном
изложении4*||: то
же воодушевление, остроумие и меткость выражений, то же
стремление к истине и красоте, но больше беспристрастия
и понимания истории.
Таким я узнал Тютчева; таким он и остался приблизительно
до 1841 г. С этого же времени его заметно стала
одолевать скука — эта ржавчина, присущая маленьким
королевствам, где идеи столь же редко обновляются, как и
лица. К тому же все изменилось вокруг него. Граф де
Монжела умер. Шеллинг покинул Мюнхен и переселился в
Берлин. Обскурантизм проникал мало-помалу во все слои
общества, начиная с Университета. Во Франции сильное
умственное движение, возникшее в 1814 г., уступило место
поклонению материальным интересам или бесплодной борьбе
честолюбий. Среди этого застоя Тютчев почувствовал
отвращение к Западу и обратился к своей исходной точке —
к России. Я не имею возможности проследить за этой его
патриотической эволюцией, которая стала окончательной,
но г-н Аксаков мог сам наблюдать ее и судить о ней, по
крайней мере в конечных ее проявлениях; в этой области
его тесть решительно предвосхитил многие из идей, ныне
весьма распространенных в России, но совершенно
неизвестных там во времена, о которых я говорю. Однако
деятельность этого человека, столь замечательного во
многих отношениях, не соответствовала тем необыкновенным
способностям, которыми он был одарен. Я не перестану
утверждать, что ему всегда недоставало случая, сцены и
публики, словом — обстоятельств, его достойных. Про
Тютчева можно сказать то, что говорил великий Мирабо об
одном из своих предков: «За неимением титула, он обладал
внутренней ценностью».
Написать жизнь Тютчева мне кажется невозможным. Во
всяком случае такое жизнеописание оказалось бы не столь
интересным, как можно было бы ожидать; разве что оно
будет связано с изображением тех общественных групп,
среди которых он жил и где сосредоточивалась (слишком
исключительно на мой взгляд) его деятельность. Но одна
или две журнальных статьи в духе Сент-Бёва читались бы
столь же охотно, как и любая из «Понедельничных бесед»
этого писателя, в которых он говорит о людях, гораздо
менее замечательных. Первая статья могла бы иметь
предметом молодость Тютчева вплоть до 1844 г., т. е. до
его возвращения в Россию; вторая — последние годы его
зрелого возраста и старость, т. е. весь период его
национальной деятельности.
Брошюра г-на де Бургуэна, которую Аксаков хотел бы
иметь, не может осветить ничего, что касается Тютчева.
Это я в свое время сообщил Бургуэну «записку», которую
он приводит в своей брошюре, и, следовательно, я являюсь
автором той «ловко рассчитанной неосторожности», про
которую говорит журнал «Revue des Deux Mondes» в отделе
двухнедельной хроники от 1 июня 1849 г.
* Я особенно настаиваю на этом обстоятельстве. В
Тютчеве резко обозначились две стороны: скептицизм,
вольтерьянство и вместе с тем религиозность, чтобы не
сказать мистицизм. Эта вторая сторона проявлялась в нем
||внезапно (подобно взрыву, если можно так выразиться)||
под влиянием великих политических и социальных
потрясений, свидетелями которых мы были в 1830, 1848,
1870 и 1871 гг. В эти моменты он являл собою
вдохновенного пророка. Эту-то столь интересную сторону
духовного облика Тютчева я и старался развить в
некрологе его, напечатанном в газете «L’Union» в августе
1873 г. (Прим. авт.)
2* Впрочем, от пантеизма Гегеля он так и не мог
отделаться. || Запретный || плод древа познания нельзя
вкушать безнаказанно. (Прим. авт.)
3* В это время он познакомился с немецким писателем
Гейне, который провел зиму в Мюнхене. В собрании писем
этого поэта, изданном после его смерти, находится одно
прелестное письмо, адресованное Тютчеву из Флоренции.
Намекая на самую красивую женщину Мюнхена, одну из
первых красавиц своего времени, г-жу Крюденер (ныне гр.
Адлерберг), Гейне говорит: «Я отправился в «Трибуну» на
поклон Венере Медицейской; она поручила мне передать
привет ее сестре — божественной Амалии»10. Гейне и
Тютчев, эти два столь различных человека, сходились в
своем поклонении красоте. Вот еще одна из граней
многообразной природы Тютчева. По поводу ее можно было
бы сказать весьма многое. (Прим. авт.)
4* Как заметил Сент-Бёв по поводу г-жи де Сталь,
блестящим собеседникам присуща та же особенность, что и
великим ораторам: их писания — всего лишь слабый отзвук
их речей; это лава, но лава, уже застывшая и
неподвижная.|| (Прим. авт.) |